h Точка . Зрения - Lito.ru. Валерий Тарасов: Созерцатель (Сборник рассказов).. Поэты, писатели, современная литература
О проекте | Правила | Help | Редакция | Авторы | Тексты


сделать стартовой | в закладки









Валерий Тарасов: Созерцатель.

"Созерцатель" Валерия Тарасова почему-то напомнил мне очень жизненный и очень русский (очень советсткий!), разорванный на клочки роман "Волхв" Джона Фаулза. Действительно, складывается ощущение, что в голове писателя творится настоящий философский бардак, через оптическое стекло которого он интерпретирует "бытовуху", как некую чудесную череду поучительных и красочных событий. Будь то армейский наряд на кухне или пьянка в общаге, читатель не увидит в происходящем банальностей, и проглотит полотно авангардиста Тарасова с таким же чувством, как если бы Пикассо был экзистенционалистом (благо - поздно). Добрая ирония и нарочитое поигрывание словами превращает текст в циничные притчи с легким философским подтекстом.
В целом - забавно и интересно. Достаточно несерьезное, но увлекательное чтиво, побуждающее присмотреться к серой повседневности под другим углом.


Редактор литературного журнала «Точка Зрения», 
Кэндис Ясперс

Валерий Тарасов

Созерцатель

2006

Соотнесение с Осколковым |Спасение дворян |Быстротекущее время |Десять дней в середине жизни


Соотнесение с Осколковым

Соотнесение с Осколковым

Уже будучи в рядах Вооруженных Сил, уже будучи в наряде на солдатской кухне в грязной засаленной робе, уже перемешивая деревянной палкой груду жирных алюминиевых тарелок в ванне с кипятком - вдруг слышу, как через открытое окно кухни говорит мне мой землячок (для точности сказать - мой одноклассник по прозвищу Шульц):
- Зуев, ха-ха, ты извини меня конечно, ха-ха, но все это просто смешно. Все равно никто не поверит, что ты был в армии, что ты стоял посреди грязной посуды и, главное - что ты старался ее вымыть.
Дело конечно не в вонючих алюминиевых тарелках и не в некотором явном унижении. Дело в том, что прикус у той-терьеров никак не соотносится с престижем фирмы "Кодак". Я не говорю, что армия - плохая вещь. Просто я с ней никогда не соотносился, не соотношусь и не буду соотносится. Но я там был.
Я старался быть похожим на солдата. Когда меня посылали на кухню, я предпринимал все возможное, чтобы походило на то, что я действительно в наряде по кухне. Со стороны конечно было это смешно, но что же делать? Оставаться самим собой было бы делом еще более смешным, а главное очень небезопасным. Не  в смысле дедовщины, а в смысле долга перед Родиной. Дедовщина что. Пришла пора, и сам я стал стараться походить на старослужащего. Тут уж особых усилий не требовалось. Но и то, как сказать. Уж бездельничать и плевать в потолок я на что мастак, а деды (настоящие деды) постоянно были озабочены тем, что я не тот федот. Они уважали меня, искренне пытались помочь, да и я, из природной своей вежливости, вовсю пыжился, рвался им навстречу. Но что могло получиться, если с армией и с этими отличными ребятами я никак не соотносился?
В один из дней, когда я уже носил личину отпетого старичка, на утреннем разводе командир роты отправил меня с Осколковым (тоже дедом) в поле прозванивать концы кабеля. С кабельным хозяйством я соотношусь еще меньше, чем с армией. Это-то уж было понятно всем. Даже комроты поперхнулся, отдавая такое приказание. Но слово вылетело, и комроты ждал теперь, что я как-нибудь вывернусь, и он назначит кого-нибудь другого. Я конечно огрызнулся, как и положено дедушке, но что-то внутри меня спокойно сказало: иди. Очень не хотелось, но как-то все скомкалось между собственно мной и внутренним голосом, и я пошел.

Осколков - это человек с продолговатым лицом. С этим человеком Осколковым мы и отправляемся из расположения части. Осколков несет сумку с инструментом и всяким барахлом. Ему нести ее не тяжело - я это чувствую. Мне тоже легко шагается. Ступнями ног я ощущаю свежесть портянок, тело исполнено упругости. Если б надо было бежать, я бежал бы. Я бежал бы с тем чувством, с которым один мой знакомый намазывает на хлеб полурастаявшее масло. Но Осколков не бежал. Я в этот момент старался походить на Осколкова и поэтому шел тоже не спеша.
Странная свежесть. Я иду за Осколковым и чувствую, как удлиняется мое лицо. Я начинаю соотносится с Осколковым. Поделиться об этом чуде не с кем.
Казарма, маячившая за нашими спинами, перестала существовать. Ее как бы и не было. Я не оборачиваюсь, чтобы убедиться в этом. Не придет же вам, в самом деле, в голову оборачиваться, сидя на кухне, чтобы убедиться, что за вашей спиной вдруг перестал существовать подлинник Пикассо.
Мы идем по тропинке. Соотнесясь с Осколковым, я не могу любоваться величавостью окружающей нас природы. Но чтоб было понятно, скажу: мы идем по долине между двумя хребтами забайкальских сопок. Ширина долины - километров семьдесят. В сухом осеннем прохладном воздухе видимость до космоса, так что сопки видны отчетливо. Тропинка сухая, без пыли. По бокам жесткая трава. Думаю, что ковыль. По всей долине тишина, только глухой топот наших сапог и голос Осколкова. Без особого напряжения он поносит командира роты. Лексикон ругани, как и собственно Осколкова, слаб, логики в ругательствах почти никакой. Но Продолговатое Лицо не может смущаться по таким пустякам.
Я отвлекаюсь и не замечаю, когда мой Осколков переходит с командира роты на другие предметы. Через некоторое время он начинает свистеть. Потом вдруг сворачивает с тропинки, и мы несколько десятков метров идем сквозь траву. Осколков останавливается, бросает сумку, прекращает свист и оборачивается. Продолговатое лицо смотрит на меня, потом на небо, потом под ноги.
- Казел паршивый Мышонок. Говорил я Силантию (командиру роты), что Мышонок эту муфту запорет, придется после него все переделывать.
- Да, - задумчиво отвечаю я, - Силантий всех уже забодал.
- Ха, - радостно подхватывает Осколков, - Силантий? Да он же казлина протухшая, в голове его сиволапой опилки заспиртованы.
Веселый Осколков уходит к железнодорожному полотну, голос его затихает, потом снова набирает громкости. Он возвращается и тащит с собой доску. Доска положена на два камешка, мы садимся на нее. Осколков вытаскивает из сумки инструмент и хлам. Продолговатое лицо принимает сосредоточенный вид.
Осколков работает. Я слушаю его обрывочные фразы. Иногда их можно отнести к коммуникативной функции, но по большей части это что-то вроде безусловных рефлексов, что-то похожее на похрюкивание свиньи в послеобеденное время.
Оказывается, чтобы выполнить весь комплекс работ, нам надо развести костер и разогреть на нем гудрон.
- Ты пока пособирай дров, а я схожу за ведром, - говорит Продолговатое Лицо. Я легко соглашаюсь с таким раскладом. Осколков уходит в сторону железнодорожного полотна. Я с бездумным посвистыванием отправляюсь в противоположную сторону. Брожу по траве, ощущаю свежесть портянок и упругость тела. Но дров никаких не нахожу. Откуда дрова в забайкальской долине? Им неоткуда взяться. Я отчетливо осознаю это и возвращаюсь к нашему маленькому лагерю. Хорошо сидеть на скамейке и дожидаться Осколкова. Хорошо соотноситься с ним. Я в философской нирване посреди долины, посреди Земли, а в каких-то координатах и в самом центре Вселенной, в самом центре временного массива, который охватывает нашу марксистскую материю. Все уравновешено. Пик Бытия.
Естественно, ничего такого я не думаю. Я сижу на скамейке - пустой, как Осколков.
А вот и сам он - возвращается с ведром и с небольшой охапкой кольев квадратного сечения. Походы Осколкова в сторону железнодорожного полотна никогда не бывают безрезультатными. Мы разводим костер и прилаживаем ведро. По чести говоря, делает все Осколков. На фоне моей неприспособленности ему приятно выглядеть сноровистым неторопливым мужичком. Он неплохо играет свою роль и даже заражает меня. Я начинаю понимать смак низкоквалифицированной трудовой деятельности. Костер разгорается, и мир распадается на две части: мы у костра и долина, ограниченная космосом. Странная акустика подтверждает то, что мы с костром настоящие, а остальное - декорации.
Продолговатое лицо оскалило рот. Сам Осколков на корточках. Рукой он пытается вытащить из костра головню: " А-а, с-сука!" Мы прикуриваем от головешки сигареты овального типа.
Из-за своей огромности долина кажется плоской, как стол. На самом деле есть канавы, пригорки, а в полукилометре от нас (если смотреть в сторону железнодорожного полотна) стоит бочка из-под горюче-смазочных материалов. Осколков уже около нее. После минутного осмотра Осколков роняет ее и пытается катить. Он машет рукой, и я с радостью бегу к нему на помощь. Мы катим бочку к канаве. Мы хотим ее сбросить туда.
Канава далеко. Но наши с Осколковым продолговатые лица не ведают смущения. Мы не знаем точного местоположения канавы. Однако мы уверены, что она здесь есть, просто ее не видно из-за высокой травы.
Мы почему-то не устаем, хотя катим бочку давно. Нам помогает свежесть портянок. Я говорю Осколкову, что иду разведать, где же все-таки канава. Осколков тоже идет в разведку под углом к моему направлению. Он первым находит канаву. Мы катим туда бочку и сбрасываем ее. Канава небольшая, и событие получилось без грандиозных эффектов.
Мы возвращаемся к костру. Бочки как бы и не было. Я отдыхаю на скамейке. Осколков помешивает гудрон.
- Готово, - сообщает продолговатое лицо.
- Начинай, - говорю я, словно каким-то образом соотношусь с кабельным хозяйством.
Осколков заливает гудроном муфту. На растекающуюся черную массу он смотрит страшными глазами.
Пустое ведро Осколков с силой швыряет метров на двадцать и присаживается рядом со мной.
- Осколков.
- Ну.
- Ты не знаешь случайно, что такое дискурс суггестивности? - неожиданно вырывается у меня.
- Мне такое на хер не нужно, - запальчиво отвечает Продолговатое Лицо.
- Да не. Это мне баба в письме написала. Не пойму, к чему она клонит.
- Хер его знает. Бабы дуры сиволапые.
Делать больше нечего. Осколков собирает инструменты и хлам в сумку. Прихватывает еще и кол квадратного сечения. Я не спрашиваю зачем.
С глухим приятным топотом мы возвращаемся в расположение части. На нашем пути попадается пролет высокого деревянного забора. Когда мы шли вперед, его не было. Осколков бросает сумку в траву и подходит к забору. Заточенным концом кола он начинает водить по доскам. Мы слышим зубренькающий звук. Потом Осколков дубасит колом по забору. Продолговатое Лицо изрыгает воинствующие проклятия, хрипит в яростном восторге и брызжет слюной. Но забор сдерживает натиск. Тогда на помощь прихожу я. Мы с разбегу ударяем забор солдатскими сапогами и через пять минут роняем его.
Упавший пролет открывает нам вид казармы. Я все еще чувствую свежесть портянок и упругость тела. Осколков остается быть частью природы и армии. Мое же лицо перестает быть продолговатым.

Спасение дворян

Спасение дворян

Гадалок и  юродивых я боялся всегда. Однажды после серии цепких ангин, когда организм мой основательно ослабел, случилось схватить меня за руку какой-то цыганке. Я успел услышать только, что она просит сигарету, и тут же лишился чувств.
Тогда мне было шестнадцать лет, и вместо того, чтобы заняться спортом и обливаниями, я начал взращивать в себе рационализм. Поначалу я нажал на шахматы. Через год  попал в финал областного  первенства, но проиграл решающую партию. Больше убил меня не сам проигрыш, а то, кому я проиграл. Если б это был очкарик  с обкусанными ногтями или, там, напористый сельский паренек. Со мной сражался  пижон, за которым притащилась целая рота поклонников. Вечером того дня, когда я хладнокровно исследовал протокол нашей партии - я понял, что шахматист он весьма посредственный, и проиграл я только из-за собственной раздражительности, из-за того, что  любимчик публики ни на минуту не сомневался  в благосклонности к нему фортуны.
Через несколько дней после чемпионата мне вручили путевку в Артек, как чемпиону. Я даже не стал интересоваться почему. Я только самодовольно ухмыльнулся  рациональности происходящего.
Артек оказался большой казармой на берегу моря. Точь-в-точь как марксизм. После Артека, кстати, я опять отхватил серию ангин, которые дали осложнения на сердце и почки. Комиссия признала мою непригодность к службе, о чем очень сожалел иезуитской внешности капитан - по моей вине у него не сошлась какая-то очень важная цифра. Я же, наоборот, счел случившееся очень рациональным, ибо какая же польза стране от солдата, который не имеет храбрости пользоваться общественным туалетом.
Шахматы обещали хорошее будущее. Но холодный расчет, который так ценится в этой игре, привел меня к мысли, что в спорте я никогда не буду счастлив. Мой рационализм устранил разницу между чемпионом по  прыжкам в высоту и тем, кто быстрее всех на земле  съедает тарелку горячего борща.
Если принять во внимание небольшие лета мои, то станет вполне объяснимо, почему я гордился своим рационализмом. Отринув в сторону шахматы, я радовался, что перешагнул через очередное заблуждение человечества. В самом процессе прояснения жизни было нечто азартное. Теперь я  уже сам разыскивал ведунов, чтобы наслаждаться их дешевым актерством и убогой фантазией. Поначалу я вступал с ними в дискуссии. Меня принимали за комсомольца и соглашались со всем, что я говорил. Когда же я раскусил их, то стал являться под видом клиента, тем более, что болезный вид мой располагал их к откровениям как нельзя лучше. Все, что  они предсказывали, аккуратно записывалось мной и по мере возможности проверялось. Была у меня и отдельная стопочка предсказаний, которая проверок не требовала. Например, на вопрос, почему у нас дома барахлит телевизор очень надежной марки, знахарь с орденской планкой ответил: "Около блока ПТК растет карликовая яблонька. От нее вред". Знаменитая цыганка Дора, посетившая Вятку в 1970 году приказала подарить ей сифон для газирования воды (я нес его подмышкой). Если же я этот приказ не выполню, то в мое запястье врастут часы  вместе с браслетом, и от дикой боли я приползу к ней на животе. Записку с предсказанием о том, что  я спасу  жизнь дворянину, я положил в эту же стопочку.  Потом, правда, (из-за въевшейся привычки все проверять) спросил у отца, который написал несколько скучных книжек по истории нашего края, могут ли быть в Вятке на сегодняшний момент дворяне.
- Почему ты это спрашиваешь? -  с некоторой резкостью произнес отец.
- Да так, любопытно вдруг стало.
- Есть потомки дворян.
- Потомки дворян это ведь и есть дворяне.
- Да какие при социализме дворяне? Их, строго говоря,  и при капитализме уже не было. Это, кажется, еще Сервантес заметил.
Записку я оставил в разделе романтических нелепостей. На резкий тон отца я не обратил внимания, потому что в последнее время это стало нормой. Отношения с родителями  ухудшались все из-за того же рационализма, который так окреп, что перестал мне подчиняться. Если раньше я искал, чего бы мне сокрушить  своей логикой, то теперь, к двадцати годам, начал искать то, что могло бы устоять перед ней. Твердой суши, естественно, не находилось, и на смену ангинам пришли депрессии и апатии. Родители недоумевали и злились. Меня же раздражали их никчемные разговоры. Однажды я тихо собрался и переехал в общагу  что на ул. Трудовых резервов.


На первый взгляд не было никакого смысла таскаться каждый вечер из моей общаги в дом студентов на улице Луначарского (это через весь город). Общаги ничем не отличались и действовали на меня одинаково угнетающе. Своей пыльной бестолковостью они окончательно отравили во мне понятие молодости. Весь мир стал казаться тумбочно-кроватным. Более того - до сих пор я не могу отделаться от чувства, что западный свод Млечного Пути заканчивается мужским многокабиночным туалетом.
Но все дело в том, что мой рационализм достиг интуитивных высот, и я чувствовал, что таскаться на Луначарского надо. Я приступил к поиску смыслов на замаскированных тропах. А в комнате номер 204 этой общаги было подозрительно много нелепостей. Там жили двое моих новых знакомых. Они создавали несусветные картины, слушали симфоническую музыку какого-то Малера и при малейшей финансовой возможности пили портвейн. В ту пору уже было слышно что-то о хиппи, но эти двое действовали слишком натурально, чтобы их можно было заподозрить в подражании столичным кривлякам. Один из них, Ефрем, был сыном полковника Подобеда. Вместо того, чтобы унаследовать от папаши рост, зубастую улыбку и любовь к  знаменитому ансамблю песни и пляски, Ефрем вобрал в себя лишь отцовскую упрямость. Когда школьный учитель рисования сказал (без задней мысли), что художнический талант можно развить в любом ребенке, даже в Ефреме Подобеде, - класс похохотал. А Ефрем с той поры ни о чем кроме развития своего художнического таланта не хотел думать. В художественном училище (куда  он поступил с пятого раза) о нем ходила слава как об ужасно добром человеке, хотя никто не мог толком объяснить, в чем именно эта доброта выражается. Все  говорили, что он только с виду так угрюм и несносен. Однако никто не пожелал жить с ним в одной комнате. Так соседом Ефрема оказался беззаботный Лопес. Эту пасторальную фигуру судьба обделила очень странным манером - ему никак не давалось чувство печали. По своей беззаботности Лопес возможно и не заметил бы этого изъяна, если б он не обладал жгучим желанием верить в православного скорбного Бога.


В тот день была глубокая рваная осень. Ефрем методично тыкал кистью в очередную работу ("Кубическая акула"), а Лопес смеялся над тем, что у него украли последнюю пару ботинок. Вдруг в окно кто-то дико затарабанил. Среди нас случилось легкое недоумение - комната, а следовательно и окно, находилась на втором этаже. Ефрем Подобед с бурчанием, которое должно было означать, что  с его картины спугнули гениальный мазок, шагнул к окну и стал не спеша расшатывать инвалидные общажные шпингалеты. Когда створки распахнулись, в комнату ворвался  свежий, пахнущий холодными лужами ветер и еще что-то среднее между сопением и мычанием. Мы с Лопесом бросились к окну и увидели маловероятную картину. Огромное мужское тело одной ногой опиралось на козырек подъезда, а руками или почти ногтями держалось за наш подоконник. Окно находилось не прямо над козырьком, а в полуметре от его правой  границы. Поэтому тело приняло, если так можно выразиться, звездно-диагональное положение. Так как встать обратно на козырек тело уже не могло, то оставалось только два исхода: либо очутиться в комнате, либо упасть вниз. Мы рефлекторно вцепились в пальто пришельца. Он произнес сквозь зубы: "Держите крепче, я немного передохну".
- Какого черта  ты не лез в соседнее окно? - заорал в бешенстве  сын полковника, подразумевая то окно, что прямо над козырем.
- Я стучался. Не открывают. Девчонки, - все так же сквозь зубы цедил  незнакомец. - Поздно рассуждать. Надо скоординировать наши усилия, иначе ничего не получится. По вашей команде я оттолкнусь от козырька, и в этот момент вы рванете меня изо всех сил. Иначе ничего не получится.
Ефрем крикнул незнакомым визгливым голосом "раз, два, три!", и от непомерного напряжения в глазах моих померк свет. Но только на мгновение. Оно, кстати, ничего не принесло. Теперь обе ноги нашего неожиданного приятеля  болтались в воздухе. Повисший над пропастью был грузен. Началось мучительное перетягивание каната.
Мое лицо находилось как раз против лица авантюриста. И я отчетливо видел, как оно попеременно то корчило ужасные гримасы, обозначавшие цену жизни, то издавало предсмертно-сатанинские хохотки, обдавая меня запахом венгерского вермута. Под конец пятой секунды борьбы, когда незнакомец сказал "все" и обмяк, Ефрем вдруг заорал совершенно чужим и невероятно визгливым голосом, - и тело поползло вверх. На "пять с половиной" локти незнакомца уперлись в подоконник, и он уже просил нас посторониться. Но мы не отпускались и протащили его остервенело не только по подоконнику, но и по полу комнаты.
- Да что, в самом деле, мешок я вам что ли? - заругался он, и только после этого мы пришли в себя.
- Вот что, друзья, чтобы попусту время не терять, одолжите мне денег и сходите, пожалуйста, на эти деньги в ближайший магазин за хорошим вином, - сказал незнакомец,  стряхивая с пальто следы штукатурочной грязи. - Я хочу отблагодарить вас за услугу. Не каждый, черт побери, в такую мерзкую погоду решится открыть окно. Вы спасли меня от преследований милицейского сержанта.
- И вроде как от смерти, - с неуверенной улыбкой добавил Лопес.
- Ну, как раз за это-то я вам не очень признателен.
- Фью, - свистнул я, - а ты случайно не дворянского происхождения?
-  Забыл представиться. Граф Бессонов.
Перед нами стоял крупный мужчина (выправка находилась в добром согласии с грузностью) лет 32-х, голубоглазый, с щеточкой аккуратных  усов. Из-за своей странной прически он походил несколько на Бальзака или лучше сказать - на актера-трагика.
- Билл из Оклахомы, - ответил ему Ефрем и загоготал над собственной шуткой.
- Ты серьезно граф?- переспросил я.
- Конечно. А в чем дело?
- Да нет, просто совпадение.
- Какое? - спросил граф, выглядывая в окно. - Шляпа внизу осталась. А, черт с ней.
- Да чушь несусветная. Не стоит об этом говорить, - пролепетал я скороговоркой и даже немного покраснел.
- Действительно, не будем отвлекаться, друзья. Так кто же отправится в магазин?
Идти пришлось мне, так как Ефрем был занят  "Кубической акулой", у Лопеса не было ботинок, а на графа в окрестностях общаги охотился милицейский сержант.


Я вернулся с портвейном через двадцать минут. Стол был вытащен на середину комнаты и весело сервировался Лопесом. Суровость Ефрема тоже была сломлена - он отставил в сторону работу и внимательно слушал графа.
- И все-таки, дорогой мой Ефрем, Лотрек никогда бы не стал писать акулу кубическим манером. Ты просто реагируешь на навозный хрущевский коммунизьм. А этого ни в коем  случае делать не надо.
Увидев меня, Бессонов закончил свою речь дружеским похлопыванием  Ефрема по плечу.
- Спасибо, Клавдий, спасибо милый, - сказал он, заглядывая в принесенную сумку. (Звали меня Антон, граф хотел, видимо, сказать -  Антоний, но получилось - Клавдий). - Ну вот я и готов дать ужин в вашу честь.
Сразу же как-то после этого объявления 204-я комната перестала обладать кроватно-тумбочными характеристиками. События потекли очищенными от ненужностей и прозаизмов, которыми так богата реальная жизнь.
Граф безраздельно царствовал (или графствовал?) над столом. Его реплики в совокупности с жестами, казалось, были отрепетированы. А речи - обработаны помощником сценариста по диалогам. Именно, что казалось. На самом деле (я ведь во все внимательно вслушивался и анализировал, в отличие от беззаботного  Лопеса и индифферентного Ефрема) граф нес  пьяный благодушный бред, и мысли его, как и мысли любого пьяного человека, перескакивали с предмета на предмет. Только вот все это было сдобрено пьяным вдохновением и природным графским что ли обаянием. Он даже не был остряком, но и этого не замечалось.
Я могу восстановить примерно лишь одну сюжетную линию (которая развилась из-за моего незаметного, но упрямого науськивания) из всего, что наговорил красноречивый граф в тот вечер.
Родовые земли Бессоновых находились с начала восемнадцатого века на берегах Волхова. В Вятку графиня Елизавета Сергеевна с четырьмя детьми попала во времена красного террора, объявленного Ульяновым. Муж Елизаветы Сергеевны  погиб еще в 1914 году смертью трагической и благородной (кстати,  об обстоятельствах гибели генерала В.С. Бессонова я прочитал совсем недавно в исторических хрониках Солженицына). Старший сын Елизаветы Сергеевны по приезду в Вятку устроился учителем в близлежащее село. Там его приняли за идейного революционера, потому что он очень походил на Н. Г. Чернышевского, каким его рисовали в ту пору в политических брошюрах ликбеза. В 1924 году у  загадочного учителя родился сын Георгий. Он уже по инерции считался человеком революционного происхождения, и это помогло ему без особых проволочек попасть в 42-ом на фронт. Там он во время бесшабашного гарцевания на породистом скакуне (вороной конь, ослепительно белый снег) был тяжело ранен в грудь, а в госпитале города Поставы сумел познакомиться с сестричкой Аней, которая оказалась (кто бы  мог подумать!) внучкой фрейлины Ее Величества.
У этой сугубо дворянской семьи сын родился в год смерти Великого Друга физкультурников. Рос маленький граф пушистым прекрасным Володей. Милым проказником. Бессонов так об этом и сказал, сощурив глаза от мечтательности и папиросного дыма.
- И пока меня хранило детство, радовал и семью, и школу, и всю дворовую компанию.
Я живо представил шестнадцатилетнего боготворимого всеми графа и тут же вспомнил, где я видел эту странную прическу, голубые глаза и феноменальную самоуверенность.
- Ты ведь в шахматы балуешься, - заявил я с известным пьяным хладнокровием.
- Конечно. Особенно на похмелье.
- И в шестьдесят девятом выиграл первенство области...
- Кто? Я? Этого еще не хватало. А, впрочем, однажды, будучи в сборной Союза, я ездил на Пардубицкий стипль-чез. Но не доехал одну станцию до Пардубице. Ха-ха. Меня закружила какая-то компания. Причем, я чувствовал, что это не аферисты, а очень веселые и захватывающе незнакомые люди. Мы устроили в местном кабачке грандиозный пир. Вернее, устроил я. А хозяин кабачка, сейчас вспомню его фамилию, о! - Шрамек, - он предложил мне расплатиться седлом, сбруей и сапогами. Сказал, если принесешь, можешь гулять еще день. И разборок с тренером никаких не было - мне просто приказали возвратиться на родину и больше близко к столичным ипподромам не подходить.
- Врешь ты все, - отрыгнув на половине фразы, произнес  Ефрем.
- Напротив, это ты врешь, - спокойно ответил граф.
- Как же это я вру, если я за весь вечер ни слова не сказал?
- Кубических акул не бывает. Вот почему, Ефрем.
- Не обращай на него внимания, граф, - сказал Лопес. - На самом деле он очень добрый и, кстати, сын полковника.
Совершив этот дипломатический подвох, Лопес неровной походкой подошел к проигрывателю и поставил пластинку с Малером.
- Это как раз то, что надо, - воскликнул граф и затушил папиросу. - Не найдется ли у вас трико?
- Сейчас поищем. - Лопес пошел из угла, где находился проигрыватель, к шкафу, который стоял у дверей. В это время Ефрем, для того, чтобы вместить на столе еще одну, отдельную от графовой пепельницу, убрал на пол недопитую бутылку вина.
- Никогда не делайте так, -  очень проникновенно произнес граф.
- Аристократический этикет или примета? - искренне поинтересовался я.
- Да что вы, в самом деле, какой этикет! Однажды я поставил вот так же бутылку, а потом опрокинул ее ногой нечаянно. Было обидно до слез, честное слово.
- Вот тебе трико, - сказал Лопес, довольный тем, что удалось исполнить просьбу сановитого своего товарища.
- Да какое же это трико? - возмутился граф, брезгливо держа кончиками большого и указательного пальцев линялые физкультурные кальсоны. - Вы что, не знаете, в чем танцуют балет?
- А! - быстро закивал головой Лопес, - понятно. Извини, граф, но такого у нас, конечно, нет.
- Может быть, у соседей, - предположил граф.
- Да ну, у соседей и такого нету. - Лопес отнес кальсоны обратно в шкаф.
- А зачем тебе они, - спросил Ефрем.
- Кто - они? - не понял  граф.
- Ну, трико.
- Танцевать. Зачем же еще?
Граф выпил очередные полстакана, снял пиджак и без каких-либо переходов начал выделывать под Малера странные па. Это был набор абсурдных телодвижений, абсолютно не совпадающих по ритму со столь же непредсказуемыми всхлипами малеровской симфонии.
Поначалу мне было смешно. И в тот момент, когда мне представилось, что граф танцует в балеронском трико, я даже прыснул от смеха (Бессонов не обратил на это никакого внимания). Но потом я вдруг пронзительно понял: ужасная антипластика графа - это мистические иероглифы, которые невозможно разрушить моим рационализмом. Потом, когда я вместе с графом углубился в стихию его танца, я понял, что это даже не иероглифы, а нечто более близкое к вечному, а поэтому более сильное. И это нечто помогало Бессонову удерживать накопленное несколькими поколениями достоинство от растворения в навозном коммунизьме.
В одном из порывов танца граф вытащил рубашку из брюк. В другом он рванул ее от ворота так, что половина пуговиц полетела, а другая покорно расстегнулась. Затем, с досадой на лице, он вытянул руки из рукавов и бросил рубашку себе под ноги. В несколько приемов были сняты брюки (па у графа были затяжными, поэтому расстегивание пуговиц на ширинке легко вплелось в ткань танца). От резкого пинательного движения с ноги слетела демисезонная туфля и с грохотом ударилась о дверь. Оставшуюся левую удалось сбросить таким же манером, но только с третьей попытки. Граф остался в носках и трусах. Трусы на левом бедре были протерты до дыры. Бессонов правой ладонью в задумчивости ощупывал этот дефект и в критической точке апофеозных аккордов вдруг с треском рванул, ухватившись за край дыры.
- Что с тобой, граф, - испугался Лопес.
- Подай мне, пожалуйста, брюки, - спокойно ответствовал Бессонов. - Осталось ли вино, Клавдий?


Через полгода я научился танцевать как граф. Это помогло мне справиться с рационализмом. Я загнал его в угол, но чтобы расправиться с ним бесповоротно, думаю, надо хоть раз станцевать в настоящем трико.
Если мир для меня перестал быть четким как план эвакуации при пожаре, то это совсем не значит, что я опять стал бояться колдунов. Взять, например, предсказание о спасении графа. Эта сложная на первый взгляд задача решилась спустя две недели. Я проезжал на велосипеде мимо автобусной остановки в довольно глухой части города.
- Эй, приятель, - окликнул меня одинокий ожидающий. - Не мог бы ты одолжить велосипед?
- А в чем, собственно, дело?
- Я опаздываю на свидание со своей невестой. Если я опоздаю, придется покончить жизнь самоубийством.
- Да ну?
- Слово барона Зельдервица, - сказал незнакомец и достал из-под пиджака вороненый пистолет. - Вот этой самой штукой пущу себе пулю в висок.
- А-а, так значит вы дворянин, и если я дам вам велосипед, то спасу вам жизнь? - при виде оружия я стал соображать намного быстрее.
- Именно.
Так что спасение дворян, как оказалось, дело довольно заурядное. И предсказать мне такое событие - то же самое, что накаркать пляжную погоду в Майами-Бич.

Быстротекущее время

Быстротекущее время

Поворачиваясь с боку на бок и пытаясь поудобней подбить и без того закрученную подушку, Самарин проснулся. Будильник спокойно цакал, с улицы время от времени доносился глухой шум машин.
Его холостяцкое жилье – просторная комната в коммуналке – было почти пустынно. Стеллаж с книгами и пластинками,  да рядом с диваном стол вроде журнального. Одновременно комната была художественной мастерской. Вопреки мифу о безалаберности творческих натур, Самарин любил порядок и после каждого сеанса работы все художническое хозяйство плотно «скатывал» до минимальных размеров в одном из углов комнаты. По стенам висели работы, свои и друзей по училищу.
В этот июньский день Самарину исполнилось тридцать лет. Самарин долго лежал, глядя в потолок. Потом сел на край дивана, опустив ноги на прохладный пол. Наконец встал и пошел в коммунальную умывальню. Вернувшись в комнату, потрогал перед небольшим зеркалом худые щеки, повесил полотенце на крючок и отправился на диван. Взял со стола раскрытую со вчерашнего книгу. Закурил папиросу, начал читать.
Книжка читалась плохо – одолевали мысли о быстротекущем времени. Они точили его давно. Еще школьником Самарин впадал в знакомую ему печаль каждое воскресенье, потому что ощущал в нем зарождавшийся понедельник. И первые дни летних каникул сразу отравлялись счетом дней – вот прошло уже три дня, вот две недели, месяц. Вот и июль, который почти уже август. В ночь перед своим двадцатидвухлетием Самарину приснилось, будто бы ему исполняется двадцать семь. Там, во сне, он паниковал: как же так, двадцать семь? как же сразу так много? когда пролетела молодость? Проснувшись и поняв, что это всего лишь сон, что эти ужасные двадцать семь когда еще будут, он вздохнул с большим облегчением. И это не был бухгалтерский учет, то было ощущение быстротекущего времени. Возможно, подумал Самарин, подкуривая потухшую сигарету, — возможно, это болезнь. Легкое психическое отклонение. Или из-за  философского склада ума, или от непомерных претензий к личной порции счастья.
О том, что Самарину исполнилось тридцать, помнили многие. Первым, еще до обеда, пришел Туманцев. На своем курсе они считались лидерами-соперниками, хотя от соперничества всячески открещивались. После училища (правда, не сразу, а лет через пять) Туманцев пошел в гору. Появились заказы, связи, выставки. И непонятно, в какой очередности. Некоторые полагали, что началось со связей. Получил членство в Союзе художников, а вместе с ним и мастерскую. Самарин не считал себя завистником, потому что не относил себя к неудачникам. Его раздражало в Туманцеве то, что он согласился на официальный успех. И уж если согласился, то хоть чувствовал бы какие-то угрызения. А он заявляется с бутылкой дорогого коньяка и смотрит работы однокашника с неким снисхождением. Выпитый коньяк усугубил раздражение Самарина. Он обозвал Туманцева ремесленником. Тот обиделся и ушел. Самарин подумал немного о случившемся: человек приехал из другого города, сказал, что случайно тут, проездом. Скорей всего, специально приезжал. Хотел повидаться со всеми нашими. Может, и не было никакого чувства снисхождения у Туманцева, выражение лица у него такое от природы – ко всем снисходительное. Нехорошо получилось. Из бутылки налилось еще полстакана. Самарин выпил залпом и вновь взялся за книгу. Минут через десять пришло успокоение. Каждая строка открывала ему простые истины. От этого сильно хотелось курить, но папиросы кончились. Самарин натянул туфли и вышел на улицу.
Занималась жара. На улицах отчего-то было много молодых людей. Они раздражали его своей стадностью и наигранным хамством. Самарин знал однако, что все они неотвратимо состарятся, сделаются жалкими, и это успокаивало его. Кто был стар сегодня, находился (в координатах быстротекущего времени) уже вне жизни и напоминал дерево или строение.
В киоске Самарин купил пачку "Любительских" и направился обратно. За квартал до дома он увидел Ольгу.

С Ольгой он познакомился три года назад, во время одной из многочисленных предновогодних вечеринок 1983 года, на квартире фарцовщика Кости. Самарин пришел туда уже к разгару. В круговерти танцующих под реггей раннего Кузьмина, в мерцании елочных гирлянд и светомузыкальной приставки, он сразу обратил внимание на хорошо двигавшуюся девушку. В свитере и джинсах, короткая стрижка, улыбка искрящихся глаз. «Кто?» — спросил Самарин у Кости. Тот пожал плечами: «Да шли мы ко мне толпой, смотрим, девушка одна идет, пригласили с нами повеселиться». – «Здорово. И кто же она?» – «Не знаю, все улыбается, а так ни с кем особенно на контакт не идет».
Самарин заметил, что и незнакомка обратила на него внимание, но никак этого не выказывала. Он точно выбрал момент – за полчаса до того, как искрометная  вечеринка будет казаться праздником только для изрядно выпивших – и вышел, закурив на подъездном крыльце. Минут через пятнадцать появилась незнакомка. Она впала в легкое замешательство – никак не ожидала здесь встретить Самарина – но быстро с замешательством справилась.
- Провожать меня не обязательно. Я живу недалеко.
Самарину понравилось, как она это сказала – с задорной улыбкой. Как будто вопрос состоял не в том, отшить нахала или нет. Она пыталась показать, что ее отличное настроение не испортится от прогулки домой в одиночестве. Но это «не обязательно» говорило о другом, оно сказало: «Ну, здравствуй, Самарин, добро пожаловать в мою жизнь!»
Ольга жила в квартире с так называемым подселением, в которой этим самым подселением и являлась. Основные квартиросъемщики были чем-то вроде совести, которая бы разочарованно покачала головой, увидев, как жилица приводит в дом взрослых мужчин. Это обстоятельство добавляло некоторой остроты течению романа, по крайней мере, его начальной части. В комнатку приходилось проникать очень быстро и там, в комнатке, ничем себя не обнаруживать.
Ольга работала учителем пения в средней школе. Она не добрала нескольких баллов для поступления на дневное отделение консерватории в Казани, ее родном городе, пришлось учиться на заочном. Почему она приехала работать в забытый богом городок, за полтысячи верст от дома, где у нее не было ни родных, ни знакомых, Самарин так до конца и не понял.
Самарина приятно поражало, как в Ольге вместе с мудростью уживалась непосредственность ребенка. Она рассказывала ему много историй из своего дворового детства и юности, и было видно, что в ней все это еще не умерло. Она говорила, что в их дружной компании все звали ее Ланой («Ты не хочешь звать меня Ланой?» — «Нет»), и что у нее, вообще-то, есть жених – капитан дальнего плавания, который терпеливо ждет, когда Ольга ответит ему «да» на предложение руки и сердца.
- Что же тебя смущает в капитане?
- Он слишком взрослый.
- Насколько?
- Тридцать один год.
- Мне двадцать семь.
- У него лысина.
Еще в те дни, когда соседи как бы не догадывались о неполном благочестии жилицы, когда Ольга обязательно включала свой проигрыватель-чемоданчик, чтоб не было слышно разговора через стенку, в один из этих дней она достала из шкафчика плоскую двухсотграммовую бутылку коньяка — исполнилось две недели их знакомству. Самарин налил себе полстакана, выпил, затем вылил в стакан оставшееся и поднес его ко рту.
- Ты что! – испугалась Ольга. – Тебе же плохо будет!
- Почему?
- Ты же сейчас выпьешь всю бутылку!
- В каком смысле? Придется бежать за следующей?
- За следующей?! Ты можешь выпить все это и еще столько же и не умереть?
- Могу. Могу и не умереть.
Вечером они вышли погулять и оказались у школы, где Ольга преподавала. Возможно, она договорилась со сторожем заранее, по крайней мере, он пропустил их, не задавая лишних вопросов.
- Вот это мой кабинет.
Со стен смотрели неуемные – от Баха до Кабалевского – классики. Ольга села за рояль и поиграв что-то кусочками, для разогрева пальцев, исполнила прелюд из Английской сюиты Баха. Самарин был поражен.
- И ты работаешь училкой пения?
- Тебе правда понравилось? – заулыбалась Ольга. – Тебе правда понравилось, как обезьянка ловко нажимает по клавишам? Я не работаю училкой, я преподаю детям.
Как-то Самарин заметил на ее книжной полке книгу «Два Клода. Моне и Дебюсси» и, листая странички, углубился в чтение.
- Интересно?
- Интересно.
- Мне надо писать курсовую по Дебюсси. Я немножко ее почитала – мне это показалось полными мраками.
Самарин попросил книжку и через две недели принес что-то вроде реферата. Ольга удивилась, вздернула брови.
- Хорошо, я почитаю. Потом. – Она не была уверена, что художники могут что-то толком изложить на бумаге. И почувствовала неловкость, что не могла скрыть этой своей неуверенности.
Спустя какое-то время, достаточное, чтобы забыть об этом «инциденте», Ольга уехала сдавать очередную сессию. Из Казани она дала телеграмму о своем приезде, и Самарин встретил ее на вокзале. И первое, что она сказала:
- Ты не представляешь, как преподаватель хвалил мою, твою, твою курсовую! Он сказал, чтобы вся наша группа ознакомилась с работой и приобрела понятие, как надо писать курсовые!
Ольга светилась от восторга. Самарину, человеку не без честолюбия, зачастую и мелкого, был приятен ее восторг. Но он не смел радоваться. Стоит только это сделать, как быстротекущее время напомнит о себе. Он уже в этот момент понял, что сейчас наивысшая точка их отношений, и, следовательно, уже сейчас назревает или уже начался спад. По каким причинам, какими путями – это уже детали.
Действительно, Ольга стала появляться и в те дни, когда он по ней не скучал, хотел побыть один. И в дни «лишних» встреч он стал замечать как достоинства Ольги, то, что привлекало и приятно удивляло его, магическим образом превращается в ее недостатки. Так, ее артистичная живость и ум все больше казались Самарину тонким лицедейством и хитростью, направленными на банальную цель всех девушек на выданье. Ольга заметила перемену в Самарине и, испугавшись, начала любить преувеличенно. Этого женского, бабского страха потерять мужика и неизменно следовавшей за ним фальши Самарин больше всего боялся в женщинах. Как он ни пытался, избежать тяжелого разговора не удалось. Все, что говорила Ольга – все было правдой: что Самарин эгоист, что у них ведь все так прекрасно было, что он зря боится надвигающейся семейной жизни – это детские страхи закомплексованных мужчин, что он жесток, что эта жестокость ему откликнется.
Самарин надеялся, что разговор будет последним. Но разрыв затянулся по его же вине. Когда Самарин напивался вдребезги, он приходил к ней, говоря себе, что пришел послушать Английскую сюиту. Ольга как-то хлопотливо вела себя, не зная, радоваться ей или реветь. И если радоваться, то чему, а реветь, то отчего? Когда он засыпал, она склонялась над ним и осторожно трогала его волосы. Но посреди ночи сатанинские силы поднимали Самарина, и он начинал говорить Ольга непростительные вещи. Потом, выслушав ответную истерику Ольги, хохотал и, уходя, говорил непротрезвевшим голосом: "Все это фальшь, фальшь. Отличная игра!"

И Ольга помнила о его дне рождения. Самарин это понял и сразу свернул за угол. Когда она скрылась в подъезде, Самарин скорым шагом зашел в соседний и стал наблюдать оттуда, из-за приоткрытой двери. Через некоторое время Ольга вышла. Только Самарин мог разглядеть (не благодаря зоркости или проницательности, а потому что находился внутри ситуации) в ее гордой походке жалкость. Хотелось броситься ей вслед, прижать к груди, обрадовать какими-нибудь добрыми словами. Какими? Коньяк, однако, размягчает душу: ведь надо же, как подумалось «обрадовать добрыми словами». Самарин кисло ухмыльнулся.
Дома он закурил папиросу и завалился на диван. Истины в книге уже не открывались, и он читал ее просто так.
У соседа – одинокого пенсионера Валентиныча — зазвонил телефон. Сосед постучал в стенку: «Тебя!»
- Кто?
- Иди. Буду я разбираться кто! – Валентиныч выругался матом.
Самарин вынул изо рта давно потухшую папиросу и положил ее в пепельницу. Нащупал ступнями тапки и пошел к соседу.
- Алло.
- Саша, ты почему не открыл мне?
- А, Ольга, привет. Я за папиросами выходил. Наверное, ты как раз в это время.
- Наверное. Поздравляю с днем рождения.
- Спасибо. Как поживаешь?
- Я тебе подарок купила.
- Ольга, я тебя прошу. Если ты уж позвонила, то говори как-нибудь так, чтобы я не ощущал себя подонком. Это очень неприятно – ощущать себя подонком.
Самарин положил трубку и посмотрел в окно. У соседа окна смотрели на долину реки. Зимой этот вид поразительно напоминал знаменитую картину Брейгеля. Но сейчас, в жару — абсолютно ничего. Вспомнились ночные выходки на квартире Ольги. Ой, как нехорошо. И по телефону разговаривал не так.
- Спасибо, Валентиныч, — дежурно поблагодарил соседа Самарин.
- Спасибо, спасибо, — проворчал тот, вроде как извиняясь за мат. – Говорят кому попало соседский номер, а потом спрашивают «кто?»
«Ты сто раз прав, Валентиныч», — подумал Самарин.

- Ха, Саня, а вот и мы! — ввалилась компания местной полубогемы, замешенной на Тарковском, «Led Zeppelin», а больше на портвейне.
Самарин обрадовался.
- Во, держи — шахматы. Дорогие.
- Да я не знаю, как лошадью ходят.
- Шура, так в этом вся прелесть. Пусть лежат, излучают таинство.
Полубогема жила легко, почти без денег, почти без забот, почти без претензий. Они принесли с собой сумку портвейна.
Портвейн закусывали засохшим колбасным сыром, который оказался у Самарина. Ругали Глазунова и Туманцева, хвалили Матисса и Гребенщикова (из Питера на днях привезли свежие записи «Аквариума», и знатоки спорили, на какой стороне бобины «День серебра», а на какой «Дети декабря»).
Ввиду быстро кончившейся закуски все пьянели довольно быстро, общая тема рассыпалась на отдельные, касательные обыденных похождений. Но и те под напором выпитого казались значительными. Потом, словно опомнившись, гости стали спрашивать Самарина, не написал ли он чего нового. Именинник, отставив стакан портвейна, достал из-за дивана небольшой холст. У полубогемы сильно двоилось в глазах, никто не мог сообразить, что там изображено. Самарин заметил эту легкую растерянность, но без всякой обиды; подождав немного, задвинул картину обратно за диван.
А там был автопортрет. Самарин понимал, что все гениальное просто. И даже больше — он все чаще приходил к мысли, что истина проще того, что называется гениальностью. Работая над автопортретом, он упростил все до треугольников и кружков. Через полгода размышлений он разглядел на картине дань традициям. Он убрал кружки, а треугольники разнес по полю холста, подчиняясь неуловимым указаниям космоса. Потом долго пришлось работать с цветом. Треугольники Самарин закрасил белым и был удивлен простоте. Остальную часть холста он покрыл геометрической рябью зеленого с черным. Из этой ряби самопроизвольно прорисовались какие-то замысловатые контуры. Убирать их Самарин не стал, ибо это означало бы, что он не свободен, что он думает о зрителях. Самарин писал вечное. Утром он показывал эту работу Туманцеву. Тот произнес с характерной для него будничностью: «Все мы в душе гении, до тридцати». Вот с чего вскипел тогда Самарин.
Среди гомона полубогемы он подумал, что еще сумеет справиться с жизнью. И если «Автопортрет» — еще не вечное, то истина откроется, что она где-то уже рядом. Будет написано вечное и нечего будет бояться быстротекущего времени, и тем более, раздражаться из-за какого-то Туманцева. В отличном настроении он выпил еще стакан и закурил папиросу. Полубогеме было еще веселей. Начались пьяные поступки: кто-то выдавил из оконной рамы стекло, кто-то достал краски и кисти и начал расписывать пол и стены. Между поступками и разговорами пили — портвейн сам просился внутрь. Упал первый, второй, закемарил третий, последний. Самарин остался на ногах один. Он тяжело дышал и чувствовал, как часто бьется сердце. Хозяин бродил среди тел и радостно хмыкал оттого, что все идет само собой, без усилий сознания. "Я знал, что ты живая", — сказал вслух Самарин, трогая действительность рукой.
Надо уходить отсюда, иначе завтра все начнется сначала, все будет отвлекать его от работы над вечным, к которой он уже готов. Завершился период метаний, подумал он и начал будить полубогему, кричать, чтоб завтра его не искали. Никто не мог ему ответить. Самарин махнул рукой и вышел на улицу.
Было темно. Во дворе кто-то свистел.
- Кто свистит? — грозно спросил Самарин. — А, это ты, Марчело.
Обветренный подросток, сын неблагополучных родителей, соседей снизу, вышел из темноты, держа руки в карманах. (Как-то в пятилетнем возрасте он полдня радостно кричал на весь двор: «Марчестная! Марчестная!» С тех пор Самарин неизменно звал его Марчем или Марчелой).
- Скажешь там, что я ушел.
- Куда? — равнодушно спросил Марч.
- Далеко.
- Ну, как далеко?
- На сколько сил хватит. Пока не надоест идти. Ухожу отсюда навсегда.
- Я с тобой.
- Пошли, ты тоже должен вырваться из круга.
Марча это устраивало. Он состоял на милицейском учете из-за склонности к дальним странствиям. Вот и сейчас Марч вяло раздумывал, не подговорить ли кого смотаться «в походик» в сады, пока еще не всех загнали по домам. Как раз в этот-то момент и свалилось на него неожиданное предложение Самарина. Марч быстро прикинул, как много приключений, если путешествовать пока не надоест. Только было непонятно, всерьез говорит художник (весь двор за глаза называл Самарина именно так) или шутит. «Этот запросто может уйти, — решил Марч. – Художник это не электрик, и семьи у него нету».
Путешественники двинулись по плохо освещенным улицам. Алкоголь действовал на Самарина все еще по возрастающей. Его рот изрыгал слова отдельно от сознания. Поэтому Самарин сам вместе с Марчем с интересом слушал себя.
- К черту все... Будем идти и идти вперед.
- А деньги на жратву взял?
- О чем ты говоришь, Марчело, мой юный друг? Жизнь проще и сильнее. Надо жить, перепрыгивая с треугольника на треугольник. Тогда мы будем двигаться большими рывками. Ха-ха-ха! Фу-у, — тяжело выдохнул Самарин. — Жизнь проста в том смысле, что она тоненькая ниточка. Но она сложна, потому что обладает замысловатой конфигурацией. Эту ниточку завалили колбасой и газетами — получилась огромная лепешка.
Самарина повело в сторону. Марч не успел его поддержать, и тот свалился в газон. Марч стал его поднимать, но, заметив милицейскую машину, спрятался за куст шиповника.
- Вперед, вперед, — мычал Самарин, поднимаясь.
- Да куда хоть идем-то?
- Из города прямо в поле, повинуясь чувству космоса.
Марч схватил Самарина за локоть и потащил пьяного, чувствуя себя нужным.
Марч был опытным путешественником и прямо в поле не пошел. Он направлял Самарина к набережной. По ней они добрались до большого моста, который на другом берегу реки переходил в шоссе.
Через час ходьбы по трассе, когда огни города давно уже скрылись, поток самаринских слов иссяк. Глаза закрылись, и только глубоко в мозгу вспыхивало изображение какой-то старой хозяйственной сумки под надоедливый счет: " Раз, два, три. Раз, два, три ..."
Самарин чапал, высоко закидывая ноги, и, похоже, начинал засыпать. Поддерживать его равновесие становилось все труднее. Марч быстро выдохся и наконец отпустил локоть Самарина. Тот, выписывая сумасшедшие кренделя, подошел к краю шоссе и кубарем скатился с довольно высокой насыпи в полную темноту. Марч зажег спичку и осторожно спустился вниз. Вскрыв вторую спичку, он подошел к Самарину. Тот замер в неудобной позе, рубашка высоко задралась. Тело облепили комары, в лицо уперся пыльный лопух. Марч понял, что нужен костер и начал соображать, как же в такой темени искать дрова. Заходить в лес одному было жутковато. И вообще, за те несколько минут, пока Самарин не подавал признаков жизни, страх стал потихоньку забираться в душу подростка, в душу, которая была обветрена не так сильно, как его тело и одежда.
- Эй! Эй! – Марч начал трепать художника. И по мере того, как его охватывал страх, трепал все отчаянней.
Очнувшись, Самарин ничего не мог понять и тоже порядком перепугался. Начал махать кулаками и попал Марчу в лицо. И когда тот заревел во весь голос, больше от отчаяния, чем от боли, Самарину стали возвращаться реалии. Но спутанными кусками.
- Кто ревет?
- Это я, Ма-а-рч!
- Марч?! Где мы?
Марч перешел с рева на хныканье.
- Сам позвал меня, а сам… Ты из дома вышел и сказал, что уходишь навсегда, и меня позвал.
- Все правильно.
Они вскарабкались на полотно дороги.
- Пошли, пошли вперед.
Марч не сказал художнику, что они пошли в сторону города.
Самарину становилось все тяжелей. Одну руку он держал на лбу, чтобы сдерживать стреляющую в голове боль. К горлу подкатывала дурнота. Ноги становились все слабее. Марч не переставал швыркать носом.
Небо светлело. После очередного изгиба шоссе мелькнули огни города. Самарин обрадовался. Но потом спохватился.
- Я туда не пойду.
Марч предложил идти на пляж, который был на этом берегу реки. Это ведь не город.
На востоке показался краешек холодного солнца. Путники ступили на песок пляжа. Пахнуло сыростью реки. Посредине пляжа был выставлен лежак. На нем лежал с закрытыми глазами молодой человек в плавках. Рядом под грибком были аккуратно развешены черный костюм, белая сорочка и галстук.
Самарин и Марч молча прошли мимо. Парень приподнял голову.
- Это жених, — прошептал Марч, когда они немного отошли.
- Почему жених?
- Я узнал его. Вчера с Васькой мы там были, у Вечного огня. Он там был.
- Жених, значит. А невеста где?
Марч пожал плечами, откуда ему знать.
- Так, отличная тут подбирается компания. Что, невеста страшная была?
- Да не, не очень, обычная вроде.
Самарин оглянулся на лежак:
- Железные нервы у малого. А впрочем, как сказала одна тетя: это всего лишь детский страх закомплексованного мужчины.
Путники решили забраться на песчаную гору, оставшуюся после работы земснаряда. Казалось, что там не так сыро и холодно. Помогая себе руками, они вскарабкались на вершину. Самарин лег на холодный песок. У Марча возникла мысль проверить карманы свадебного костюма. Он спустился вниз, пошел по направлению к грибку, но не учел, как отчетливо слышны звуки ступающих по песку ног, когда лежишь на пляже с закрытыми глазами. Слышны даже во время дневного пляжного гомона. А сейчас стояла пронзительная тишина, подчеркиваемая карканьем одинокой вороны в кроне недалеко стоящей сосны. Жених вновь поднял голову. От заманчивой идеи пришлось отказаться. Марчело решил развести костер и пошел по направлению к лесу, который уже не был страшным.
Самарину долго не удавалось уснуть. Песок вытягивал тепло, утренняя прохлада обжигала кожу. Самарин представил себе невесту, убитую горем из-за сбежавшего со свадьбы жениха. Потом нарисовалась картина пьяной свадьбы, пошлость которой хоть как-то скрасил побег жениха. Всплыла собственная комната, где в полном бардаке храпела полубогема. Все это там за рекой, в городе, побег из которого уже начинал казаться пьяной выходкой.
В состоянии мучительной полудремы он слышал шум автомобилей, которые постепенно начали появляться на дороге, проходившей рядом с пляжем. Два раза около горы останавливались машины и сигналили. Самарин открывал глаза, поднимал голову и еле шевелил губами: «успокойтесь, я не гений». Люди, удостоверившись, — не труп, — отъезжали.
Постепенно солнце начало пригревать. Самарину приснилось, что Земля наткнулась на огромную железобетонную сваю, и он, как и все люди Земли и незакрепленные предметы, сорвались и взмыли в космическое пространство. Стало необычайно легко — Самарин, подумал, там, во сне, что время перестало его преследовать, что никто никому не должен, и провалился в беспамятство. Но оно — быстротекущее время — терпеливо ждало его пробуждения.

Десять дней в середине жизни

Десять дней в середине жизни

В первые дни июля откуда-то влетело и начало порхать по нашей квартире слово "Вишкиль". Оно всем понравилось. Дети гонялись за ним с сачком. Мы с женой тоже были в романтическом настроении, но вели себя сдержанно, зная, как хрупки мотыльки такого рода. В четверг позвонил мой друг Станислав и сообщил: путевки куплены. В тот самый дом отдыха "Вишкиль". Мы договорились также, что приедем из своего маленького городка накануне, превратим его кировскую квартиру в базу, с которой и стартуем утром следующего дня в страну шезлонгов, дачных панам и диетических обедов.

Базовая квартира. Пять часов утра. Жена Станислава Эмилия слышит сквозь сон осторожное хождение по комнате какого-то существа. С трудом открыв глаза, она видит моего старшего сына Павлика в полной походной экипировке.
- Пора в путь, - объясняет Павлик.
- Успокойся, мальчик, еще рано.
Эмилия применяет обращение "мальчик" даже к собственным детям. Это у нее профессиональное. Она почти два года работает педагогом. Павлик, не раздеваясь, укладывается на отведенный ему диванчик, закрывает глаза, но спать не будет. Он очень ответственный "мальчик". По крайней мере, ответственней всех присутствующих.
Шесть часов сорок минут. По базовой квартире в чемоданной лихорадке бегают восемь человек. Впрочем, настоящей озабоченностью охвачены не все. Младший сын Станислава кидается туфлями. Я (в сторонке от основных пассажиропотоков) пью из красивой чашки бульон. Потом оттуда же кофе. Настроение бодрое. Оно требует выйти на балкон и закурить первую сигарету. У меня есть время рассказать о Станиславе.
В пору юности мы учились с ним в одном техническом вузе. Оба не испытывали энтузиазма от рядов Фурье и энтропийных процессов. Но, в отличие от меня, Станислав не способен преодолевать трудности. На втором курсе он начал жаловаться на боли в грудине и в конце концов угодил в больницу с диагнозом "нервное истощение". Лечащий врач полагал, что причина стресса в неразделенной любви, и всяческими уловками пытался заставить пациента признаться в этом. На самом-то деле Станислава доконали назойливые сопроматовские балки, которые с упрямым постоянством всплывали в каждой новой задаче на протяжении целого семестра. При выписке врач напутствовал: время лечит все (имея ввиду неразделенную любовь), если только беречь нервную систему. Станислав серьезно отнесся к совету. И на занятиях стал валять дурака: рисовал в тетрадях для конспектов индейцев, сочинял дурацкие сценарии, главным злодеем в которых чаще всего бывал Моисей Львович Кузнецов, преподаватель сопромата. Ну а после занятий в общежитии, когда соседи по комнате затихали над учебниками, Станислав писал серьезный роман, что-то вроде "Страданий молодого Вертера". Все больше отдаляясь от злободневности учебного процесса, он превращался из бегущего муравья в облако. Его перестали замечать. Я же немного завидовал ему и даже написал тогда рассказ. Я показал творение Станиславу. Он читал его с остервенением. Но, закончив, сказал: "Чепуха, брат". Это было как неожиданная пощечина.
- Как это?
- Не полная, конечно, чепуха. Ты почитай Бунина.
- Я читал.
- Снова почитай.
Весной, в пору оптимистических запахов Станислава отчислили.

Столица пропикала семь. Я покидаю балкон. Нас и наши баулы в два приема плавно опускает лифт. Утренний Киров равнодушно взирает на вынырнувшую из подъезда компанию не очень молодых людей с не очень взрослыми детьми. Город слишком велик, чтобы успевать осмысливать увиденное. Мы едем троллейбусом №2. Утренняя прохлада, завихряясь, влетает через открытые люки и ударяет по моей легкой рубашке. Пожалуй, с этого начинается реальное ощущение отпуска. Отпускновение от большого грязного кома, скатавшегося за год.
На вокзале мы со Станиславом отвиливаем к ларьку и покупаем пиво. В это время подходит наша электричка. Народ с корзинами, лопатами и приемниками "Альпинист" ринулся к открывшимся дверям.
- Ты посмотри на них. - Я понимаю, что Станислав имеет в виду наших жен, нервничающих из-за того, что мы спокойно пьем пиво, но не гляжу в их сторону, потому что расплачиваюсь с ларечницей. - Вместо того, чтобы занять места поудобней, они закипают в благородном гневе и строят планы страшной казни.
Он прав. Женщина в пути доставляет много неоправданных хлопот.
Вагончик тронулся. От нас плавно удаляется пахнущий туалетами вокзал, превращаются в точку молдаване с ящиком гнилых фруктов, превращается в точку и большой, равнодушный к нам Киров.
После энергичной словесной перепалки, случившейся на перроне, воцаряется легкая отстраненность (между нами и нашими женами). Мы со Станиславом пытаемся не обращать на нее внимания и, отсевши в сторонку, ведем разговор. Он до того вял, что кроме мерного перестука вагонных колес, мы ничего не слышим.

Да, его отчислили в пору оптимистических запахов. Днем уже солнце пригревало всерьез. Появлялись участки сухого асфальта и открытой почвы. Видимо от них воздух и насыщался весенними запахами и почему-то особо дурманил вечером, когда, становясь достаточно холодным, заходил в легкие и приятно щекотал ту область, в которой обитает душа. В один из таких вечеров я случайно повстречался со Станиславом неподалеку от драмтеатра.
Мы зашли в ресторанчик, выпили коньяку, закусили свежими огурцами. Станислав говорил много, торопливо, размахивал руками. Перескакивал с глобальных тем то на физиогномический тип официантки, обслуживающей нас, то на забавные случаи из своего детства. Временами я уставал следить за его мыслью. Но иногда его слова в сочетании с мимикой и жестами рисовали стройную картинку, которая отрывала меня от реальности, как это бывает, когда смотришь кино или читаешь иную книжку. Потом, во время наших последующих встреч, Станислав опять не знал удержу потоку своих речей. Иногда он спохватывался и извинялся за то, что не дает мне вставить и словечка, но тут же забывал про это. Иногда он забывался и повторно рассказывал историю, приключившуюся с ним, но, как правило, с более яркими красками и убедительными деталями. Однажды из-за непродуманных перестановок у какой-то истории вообще концы с концами не сошлись. Когда Станислав сам понял это, смущенно замолчал, но секунд через шесть утвердительно спросил:
- Но ты понимаешь, ведь, что в главном-то я не соврал?
- Конечно.
Да если бы и в главном соврал, мне бы не пришло в голову его уличать. Рассказывал он не для того, чтобы поднять себя в моих глазах. Станислав рисовал картинки для благодарных зрителей. Он понял, что я это понял. Я знал, что зрителей у него немного. Скорей всего - один я. Но это было потом. А пока мы вышли из ресторанчика.
После коньяка и свежих огурцов дурманящая сила весны ощущалась еще сильнее. Огни большого города своим резким светом пытались доказать реальность вечера. Но все скатывалось в "дежавю". Станислав осторожно поинтересовался, нет ли у меня еще денег. Деньги были. Мы отправились в дешевое место пить "тридцать третий" портвейн с черствыми ватрушками.

Не доезжая примерно 15-ти километров до Марадыковской, идем со Станиславом в тамбур выкурить по сигарете. Туда же через некоторое время заходят трое молодых людей, тычут нам в нос удостоверения и предлагают заплатить штраф по 4.200 рублей за курение в неположенном месте. Мы пытаемся выкрутиться - не получается. Дружинники, оштрафовав нас и в придачу случайного дядьку с внешностью бывшего гармониста, уходят. Станислав смотрит злодеям вслед:
- Внутренне пусты, обижены, но горды. Какой благодатный материал для нового фашизма!
Он прав. Дружинник-контролер в пути стоит двух женщин, не считая материальных издержек.

Мы приехали в Вишкиль в пору его запустения. Кроме центральной песчаной дороги, все поросло высокой травой. Среди этой саваны то тут, то там по пояс высовываются туристические коттеджи с приятной прибалтийской стилистикой. Их дощатая легкость без сопротивления сдалась натиску экономического безвременья. Облупившаяся краска, выбитые стекла... Обитаемые номера остались лишь в бесхитростных корпусах из древесно-стружечных плит. В один из таких мы и несем со склада матрасы, подушки одеяла, покрывала. Все как при заезде в пионерский лагерь. Обустройство идет из последних сил. Дождь. Младший сын Станислава трехлетний Гошик за ужином закапризничал и совершенно расклеился. Так и есть: у него поднялась температура. Тяжелые сумерки вытягивают из нас остатки настроения. Пытаемся уснуть на новом месте. Пахнет сыростью. Пищит одинокий вишкильский комар. Может, мы зря сюда приехали?

На адаптацию нам потребовалось два дня. За это время поправился Гошик, наладилась погода, в пункте проката было взято два взрослых и два детских велосипеда, два мяча, гамак и утюг, без которого Эмилия просто паниковала. Мы начали вливаться в вишкильский ритм жизни. Основа ритма - завтраки, обеды, ужины. Они собирают всех отдыхающих перед корпусом столовой. В ожидании, пока накроются столы и входная дверь отомкнется, знакомые компании встречаются и обмениваются впечатлениями. Новоприбывшие стоят в сторонке и внимательно впитывают происходящее.
Как и в любом светском обществе, здесь без труда распознаются короли. Вот толстопузый мужчина с неизменной пачкой "Мальборо" в руках. Его постоянно окружают чуть менее осанистые люди с ключами от авто. Он тут вот, на ходу решает сложные и захватывающие воображение проблемы. Откуда столько проблем? Станислав считает, что никаких проблем нет. Просто человек умеет себя подать. Не то чтобы старается, а так само по себе выходит. Может быть, из-за большого пуза. Обязательно увидите здесь и даму в чуть ли не маскарадном костюме индейских женщин. Как и положено настоящим скво, она постоянно хранит гордое молчание. В противовес ее спокойствию всегда шумит супружеская парочка - как видно из сферы снабжения. По крайней мере, из общепита. Муж бывает либо неприлично пьян, либо несвеж. Жена - либо навеселе, либо вообще не является к столовой. Публика рассредоточивается на довольно большом ареале. Ближе к входным дверям столовой жмутся дети и местные собаки. У одной из них парализованы задние лапы.
Мы, как новички, стараемся держаться в стороне. Но нас, именно как новичков, атакует напористый инструктор по спортивно-массовой работе. Он может организовать лично для нас поход на 10 дней. Если хотим, то на Есиповские озера со стерляжьей ухой. А может сделать и стерлядь копченую - но это только для проверенных людей. Между делом он бесплатно диагностирует нас, ощупывая раскрытой ладонью наши астральные оболочки. У Эмилии обнаружились проблемы с селезенкой ("где это?" - удивилась Эмилия). О том, что у меня слегка ноет в желудке язва, а у Гошика все еще красное горло, ясновидец не сообщил. Может быть, потому, что мужчин и детей он проверяет уж очень быстро.
- С такой скоростью он вполне может диагностировать трудовые коллективы крупных предприятий, - заметил Станислав.
Вообще, скоростные характеристики инструктора видны во всем. Вчера в 15.00 с группой из 20-ти человек он ушел в шестидневный поход. Вчера же в 16.00 он провел товарищескую встречу по волейболу. Вот и сегодня он довольно быстро сообразил, что мы не относимся к разряду проверенных людей (то есть не собираемся радостно поить его водкой), и поэтому больше к нашей компании за все оставшиеся дни не подходил.
После обеда Павлик с Валериком отправились проспиннинговать излучину реки (и с тех пор получили прозвища Юных Спиннингистов). Эмилия с Ниной залегли на раскладушках с книжками в руках. Станислав, вздремнув двадцать минут, выходит на крыльцо нашего жилища. Он в пляжных шлепанцах. Но не на босу ногу. Шлепанцы туго надеты на ярко-красные с белым узором шерстяные носки - у Станислава постоянно мерзнут ступни.
- А ты что, все так тут и сидел? - спрашивает он меня, потягиваясь.
- За червями ездил.
- Так что ж ты меня не позвал?
Это говорит Станислав, который за всю свою жизнь был на рыбалке два раза. Червей-то он уж точно никогда не копал. Если б я и позвал его, он бы обязательно выкрутился.
- Ну да ладно, чего теперь. А куда ездил? Мне просто интересно, если б я захотел накопать, совершенно не представляю, куда в таких случаях надо идти.
- В деревню. Захожу в первую вишкильскую избу и спрашиваю: "Корову уже доили?" - "Ты че, парень, какая корова?" Все ясно: нет коровы, нет навоза. Нет и жирненьких червей.
- Здорово. И логика, и поэзия. "Нет коровы, нет навоза, нет и жирненьких червей". Ну и?
- Зашел в другую избу. Там корова, навоз и стопроцентный успех.
- Честное слово, я бы никогда не додумался так разумно поступить. Пошел бы в лес куда-нибудь, и ничего бы там не накопал.
Это уж точно. Люди, у которых мерзнут ступни, никогда не будут рыться в навозе.
- Станислав! - кричит Эмилия. - Что-то мальчиков долго нет. Сходи за ними.
Мы отправляемся к реке. Идем вдоль берега, пока не натыкаемся на то, что местные называют дебаркадером. Это кусочек пляжа, на котором выстроен деревянный мосток. К нему прикованы прогулочные лодки. Тут же уткнулись своими дюралюминиевыми рылами в песок двухместные катамараны-велосипеды. Сам пляж - это огромный полуостров, дальний конец которого порос ивняком. Как раз там и видны фигурки Юных Спиннингистов. Мы призывно помахали руками. Они тоже помахали, но к нам не торопились. Станислав забирается в лодку и закуривает. Хозяин дебаркадера выходит из своей будки и недоверчиво вглядываясь в нас, не спеша, приближается.
- Я думал - хулиганы.
Что заставило его передумать? Наверное, мои очки. Побеседовав со мной три минуты, дебаркадерщик окончательно зауважал нас: разрешил бесплатно попользоваться катамараном.
- Все равно народу нету. Вода холодна, не прогрелась еще.
Юные Спиннингисты видят, что мы рассекаем серебристую гладь акватории, и бегут к нам. Вместе мы переправляемся на тот берег Вятки. Там тоже песчаный пляж, безбрежный. Первозданная его дикость вызывает желание слиться с природой. Я делаю это посредством девяти фляков. Станислав далек от спорта, поэтому просто бродит по песку, сняв шлепанцы и свои ярко-красные с белым узором шерстяные носки. Он указывает мне на слово "ВИШКИЛЬ", выложенное монументальными нестройными буквами по обрыву того, крутого берега. Как надпись HOLLYWOOD в Беверли Хиллз.
Потом, лежа на спинах, мы смотрим на кучевые облака.

После окончания института я по распределению попал в небольшой городок. Со Станиславом мы стали видеться реже. Как складывалась его дальнейшая жизнь - удачно или нет - определить было сложно.
Из института его отчислили. Ни на каких работах он долго не задерживался и даже приблизительно не мог представить, на какой бы стезе он мог сделать карьеру. Как-то он четыре месяца проработал в газете и с тех пор, если его спрашивали, называл себя журналистом. Иной раз, правда, мог представиться и метранпажем.
Но это все внешняя канва. Считал ли он сам свою жизнь удачной? Из многочисленных его историй и суждений вырисовывался своеобразный мир, где практически ничего постного и проходного не было. Поначалу я даже возмущался, почему же мои дни проходят так блекло. Нет, я знавал довольно многих людей, которые постоянно попадали в переделки. Но то были люди с другим темпераментом. Они не сидели на месте, на их теле было множество шрамов. Станислав же был облаком, никуда не спешащим, плавно обтекающим как физические заборы, так и неуклюжие каркасы мещанской морали. Однажды он при мне описал третьему лицу случай, где задействованы мы были оба - с той поры мне стало понятно, что дело не в событиях, которые безразлично пронизывают нас. Дело в том, как их воспринимать. А через некоторое время я догадался, что и Станиславу мир виделся таким же блеклым, как и мне. Но он не соглашался с его скучностью и все свои душевные силы тратил только на одно - на художественную переработку реальных впечатлений.
По большому счету Станислав считал себя писателем. Но все его рассказы, повести и один роман были не окончены. Рассказы затыкались на середине, роман на первой фразе. "Это все от моей бесконечной требовательности к форме" - объяснял Станислав. Какое-то время он сильно мучился от невозможности представить миру законченные рукописи. Но потом стал относится к этому более спокойно: "Флобером больше, Флобером меньше - какая человечеству разница. А каков я молодец - мне и так ясно".
В 23 года он женился на Эмилии, женщине, которая паниковала без утюга, и хорошо смотрелась с длинной дамской сигаретой.

Скоро ужин. Мы возвращаемся не берегом, а через сосновый бор. Воздух в нем насыщен здоровым смоляным духом. Наверное, это место и есть суть Вишкиля. А там в саванне всего лишь служебная зона. Но как утята, вылупившиеся при наседке-курице, считают ее своей мамой, так и для нас невзрачный уголок саванны стал малой родиной. И древесно-стружечный домик, и несколько корабельных сосен, стоящих прямо за ним, и парковая скамеечка с выломанными рейками перед крыльцом, и шагах в двадцати за ней заброшенный корпус, на веранде которого мы привязали гамак - все это уже наше, все это приобрело способность умиротворять нас и притягивать к себе даже после небольших прогулок.
Вот и ужин прошел. Вся наша компания умильно расположилась перед домом. Делать нечего, но нам все равно хорошо. Дети, набегавшись с мячиком, предлагают сыграть в слова. Нужно по кругу называть слово на какой-нибудь слог. Женька предложила "кру-". И пошло: круг, кружок (кройки и шитья), кружева, крутогор, крупа, круп, Крупп, Крутой (Игорь), крушение, Круз (из "Санта-Барбары"), Круз (который Том), Крузенштерн, кружка. Все повылетали. Осталась Эмилия как филолог и Станислав как писатель, черт побери. Им предстояло выяснить отношения.
- Крупье, - произносит Станислав с некоторым прононсом и встает с лавки, чтобы с видом победителя покинуть арену.
- Круиз, - выдает Эмилия и начинает смеяться. Действительно, славный герой, у которого неожиданно отвалилась славность, выглядит забавно.
Станислав все-таки собирается силами, сжимает губы и раздувает ноздри. Нам, конечно, не слышно, но в мозгу его трещит.
- Крузин.
- Нет такого слова, - говорит Эмилия. Но до конца она не уверена и поэтому делает два натяжных хохотка. - Ха. Ха.
- Это грузин, живущий в районах, где запрещена буква "Г", - объясняет Станислав.
- Ура! Папа выиграл! - кричит Валерик и в импульсивном порыве пинает мяч, который попадает Станиславу прямо в лицо. Из носа победителя хлещет кровь.
- Так тебе и надо, - подводит общий итог Эмилия. - Гошик, пойдем спать, уже поздно.

Вот и пятый день нашего проживания в благословенном Вишкиле. Хочется остреньких салатов, а кормят, как и заведено во всех оздоровительных учреждениях, калорийно и без искорки: тупые шницели, свисающие с тарелок, оладьи с киселем. Впрочем, вишкильский ритм дает о себе знать: все съедается с треском. Вчера я съездил в деревню и накопал хрена. Он пользуется у нас большим успехом. Дети едят его без хлеба.
Продолжаем допрашивать встречных о перспективах рыбной ловли. Сведения противоречивые. Но все склоняются к тому, что клева практически нет. Единственный верный вариант - пройтись с сеточкой, чтобы наловить чехони. По словам нашей горничной, местные солят чехонь с сахаром.
- Всю бы жизнь ела.
После обеда в наш корпус вселяются новенькие - две семьи. Главы их семейств - Михаил и Саша - оба мужчины обстоятельные, но по-разному. Саша обстоятельно рассуждает по любому поводу. Михаил обстоятельно молчит. Они заядлые рыбаки, приехали сюда на выходные специально, чтобы порыбачить. Их предложение пройтись этой ночью по реке с бреднем мы восприняли с большой радостью. Юные Спиннингисты визжат от восторга.
В половине десятого мы уже у дебаркадера. Михаил - человек не только обстоятельный, но и осторожный - решил начать только с наступлением полной темноты. Дети остались на мостке ловить рыбу спиннингом и удочкой. А мы, распив половину бутылки водки из горлышка (для разогрева), пошли с бреднем вдоль огромного пляжного полуострова.
Первый заход воодушевил всех необычайно - 7 крупных рыбин. Второй ничего не принес. Третий и четвертый - тоже. Станислав уходит проверить оставшихся Юных Спиннингистов. Минут через десять возвращается и объясняет ситуацию: ребята никак не ожидали, сколько страху может нагнать на них настоящая ночь без городских огней, поэтому они не соглашаются оставаться одни. Кто-то должен покинуть бредневую бригаду. Этим человеком само собой оказывается Станислав. Он словно чувствует, что наша дальнейшая полуторачасовая экспедиция ничего не принесет. Я, в общем-то, тоже это чувствую, но у меня никакого повода для выхода из игры нет. Приходится снова и снова заходить в холодную воду и вытягивать на берег пустой бредень. Наконец-то обогнув полуостров, мы возвращаемся к месту, с которого начали. Юные Спиннингисты радостно бегут навстречу нам.
Пока обстоятельные Михаил и Саша сворачивают бредень, Станислав возбужденно делится впечатлениями (похоже, без нас он не раз прикладывался к бутылке).
- Пейзаж ночной реки - это ощущение первобытных пространств. А какие странные звуки! Мы распознали только всплески крупных рыб и мерный скрип весельных уключин. Лодка скрипела, скрипела, но так и не проплыла мимо нас. Возможно, она была километров за 15 отсюда. Потом мы отправились на ваши поиски. Я кричал во всю глотку "Се-ре-е-ега!" и слышал могучее эхо своих слов. А вы не откликались, значит, ничего не слышали.
Действительно, мы ничего не слышали.
- И знаешь, почему? Эти акустические причуды выдает пространство речной долины. С одной стороны оно открыто, а с другой - ограничено крутым извилистым берегом и плотной стеной соснового бора.
Постукивая зубами от озноба, смотрю на обстоятельных Михаила с Сашей, потом на Станислава. И думаю: рыбакам - рыбаково, эстетам - эстетово. И хочу быть эстетом.
Мы допиваем оставшуюся водку и возвращаемся ночным лесом домой. В эту рыбалку Валерик поймал ерша рукой. Он уже два года занимается тэквандо.

На следующий день мы со Станиславом спим до полудня. После обеда с обстоятельным Сашей и Юными Спиннингистами чистим рыбу за заброшенным корпусом. Павлик, увидев какую-то из внутренностей рыбины, восклицает:
- Смотри, Валерик, сердце!
- У рыбы нет сердца. Она существо хладнокровное, - замечает обстоятельный Саша.
- Но раз есть кровь, значит, должно быть сердце.
- Кровь есть, а сердца нет.
- А что тогда ее качает?
- Не знаю.
Для того, видимо, чтобы показать, как много в этом мире непонятного, Саша рассказывает:
- Вот я в одной газете читал. Где-то в Оренбургской или Челябинской области из озера на берег вышло чудище и начало гипнотизировать козу. Но что-то спугнуло чудище, оно уползло обратно в озеро, и коза спаслась.
- А кто рассказал об этом журналистам - коза? - спрашивает подошедший к нам Станислав.
Обстоятельный Саша пожимает плечами и продолжает:
- Вот еще был случай: питон заглотил крестьянина. За ним погнались другие крестьяне, но так и не догнали.
Павлик с Валериком испуганно переглядываются. Станислав замечает это и опять задает вопрос:
- Как же мог развить такую скорость питон, да еще с 70-килограммовым грузом в утробе?
- А вот я еще читал, - невозмутимо продолжает Саша. - Нефтеразведчики бурили скважину и добурили до ада. Они отчетливо слышали стоны людей. Верить этому или нет?
- Я сам работал в газете и знаю, как стряпаются такие статейки. Можешь не верить ни в какой ад.
- Ну, успокоил. - Саша облегченно вздыхает и вспарывает брюхо очередному хладнокровному существу.
У горничной на часть рыбы вымениваем картошки и луку. Примерно к 16.00 на нас стала неумолимо надвигаться уха. Вот она уже вскипает в ведре, выворачивая со дна туловища рыб с побелевшими глазами ("А точно ли нет ада?" - спрашивают эти глаза). Накрывается полуистлевший теннисный стол, который мы до этого и не замечали. Огромное количество тарелок после суматошного распределения оказывается не таким уж большим: мне тарелки не досталось. Впрочем, кроме меня этого никто не замечает. Над столом царствуют прозрачно оловянным блеском две бутылки водки. Тосты за знакомство. Выясняется, что жены обстоятельных Михаила и Саши - родные сестры. Оживленные разговоры. Дети убегают играть.
- Мальчики, кто там громко плачет?
- Не мы, - уверенно отвечает Павлик. И действительно, плакал сынишка Михаила. Но ничего серьезного.
Спиртное незаметно тает и окончательно исчезает в самый апогейный момент. Уха (как событие) неопределенно зависает в воздухе. Я иду в корпус и возвращаюсь с припасенной на самый пожарный случай бутылкой "Кристалино". Станислав награждает меня титулом "находчиво-благородный". Совсем по-другому реагируют Жены-Сестры. Хитрыми ужимками они показывают мужьям, что это уже лишнее. Мужья стараются не замечать ужимок. Наше застолье вновь оживляется. Жены-Сестры, отбросив ложный стыд, закатывают истерику.
- Мы сейчас же собираемся и уезжаем домой.
- Я за руль пьяным не сяду, - резонно парирует Михаил.
- Ну и оставайтесь здесь, мы забираем детей и идем пешком.
Дальнейший их бурный диалог проходит внутри комнат. Несколько ошарашенные таким поворотом событий, мы уходим в свои апартаменты. Чтобы не мешать Женам-Сестрам собирать со стола их многочисленную утварь.
Через некоторое время все стихает. Обстоятельные Михаил с Сашей заваливаются к нам с двумя бутылками водки и начинают рассказывать о том, как неблагодарны их супруги.
- Работаем, крутимся с утра до ночи, барахла сколько им понакупили. А им все мало, ни во что нас не ставят.
- Зачем женились на таких жадных? - рассудительно спрашивает Станислав.
- Так они поначалу вроде нормальными были, а потом вдруг обеих как подменили.
- Нет, - поправляет Михаила Саша. - Вначале твоя начала пилить тебя, а потом и мою навострила.
- Точно, - безысходно соглашается Михаил.
Алкоголь никак не может справиться с воспаленными головами оскорбленных мужей. В конце концов они садятся в свои машины и уезжают то ли за своими пешком ушедшими семействами, то ли еще за спиртным. Нам со Станиславом выпитого вполне достаточно, чтобы отправиться на дискотеку и отдать там свои души стихии танца. Мы танцуем, как два Траволты. Но со стороны, как объяснят потом Эмилия с Ниной, все это выглядело дерганьем граждан с нарушенной координацией.

Утро следующего дня выдалось солнечным. Для многих, но не для нас со Станиславом. Я все-таки сумел сходить на завтрак. Станислав поднялся только в десять. Он набирает из-под пожарного гидранта воды в канцелярский графин и тут же пьет из него. Я предлагаю ему принять 50 граммов более радикального средства. В ответ он начинает подробно и колоритно описывать свои болезненные ощущения состояния абстиненции. Целая гамма ощущений.
- А у тебя разве не так?
- Мне просто плохо, - отвечаю я.


В один из вечеров Станислав рассказывает странную историю.
"В тот день после обеда вы ушли за горохом. Я как всегда вздремнул минут двадцать. Проснувшись, долго лежал и слушал шум леса. И чувствовал, что этот шум очищает мои мозги, чувствовал, что я становлюсь все легче и легче. Мне захотелось забрести в чащу. Ну не в чащу, конечно, в середину что ли леса. Чтобы быть оторванным от всего. Я встал и пошел. Закрыл ключом комнату и пошел. И только я миновал Поваленный Забор, увидел в конце аллеи фигуру женщины. Когда подошел поближе, распознал нашу Скво. Она держала в руках сумочку, которая похоже была сплетена из камыша или коры дерева. Когда я поравнялся с ней, я как раз думал о том, почему же она всегда молчит? Может быть, она действительно из североамериканских прерий и не знает русского языка?
- Вы не проводите меня до "Вертикали"? - это сказала Скво. Наверное, я смотрел на нее с большим недоумением. Но это ее не смутило. - Боюсь, что одна я заблужусь.
- А что это такое - "Вертикаль"?
- Турбаза монтажного управления. Километрах в шести отсюда.
- А вдвоем мы не заблудимся?
- Да нет. Надо идти по тропинке вдоль берега, все прямо и прямо.
- Ну, хорошо.
И мы пошли. Действительно, аллея вывела нас к берегу на тропинку. Скво шла молча, а не знал, о чем с ней заговорить. Но потом понял, что в молчании ей лучше. Мне, в принципе, тоже.
Где-то на половине пути нам попалась потемневшая от дождей и ветров лавочка, вкопанная здесь давно каким-то добрым человеком.
- Давайте отдохнем, - предложила Скво. Я был не против.
Мы молча смотрели на текущую миллионы лет Вятку. Потом Скво сказала:
- У вас красивые носки.
- Мне они тоже нравятся. Жена связала. У меня постоянно мерзнут ступни.
- А у меня никогда не мерзнут ни руки, ни ноги.
Она встала, подошла к обрыву.
- Вот тут можно спуститься.
Мы сбежали вниз на маленький пляжик. Не успел я опомниться, как она уже скинула свое индейское платье. Как я и догадывался, под ним ничего не было. Я тяжело вздохнул, ожидая порывов дешевой страсти, картонных слов и грубых на меня посягательств. Но нет. Ничего такого не последовало. Просто человеку нравится купаться в таком, более естественном, в общем-то, виде. Решив так, я смог спокойно оглядеть ее тело. Оно источало мощную женственность, и на нем не было следов от лифчика и трусиков.
В течение нескольких секунд Скво смотрела на небо (я думаю, поговорила с Мониту). Потом ровно зашла в воду и поплыла без брызг и фырканий. Проплыв метров двадцать, она обернулась. Я не хотел выглядеть в ее глазах подлым бледнолицым. Пришлось раздеваться. С разбегу бухнувшись в воду, я почувствовал, как каждая отдельная клеточка моего тела взорвалась от немыслимого перепада температур. Я молил Мониту, чтобы Скво не поплыла на тот берег. Он меня услышал.
Когда мы вышли из воды, я с какой только мог поспешностью натянул на свое мокрое тело рубашку и брюки. И все-таки никак не мог унять трясучки. Скво же, у которой никогда не мерзли ни руки, ни ноги, опять постояла некоторое время, глядя в небо. Я чувствовал, что ей очень не хотелось влезать в придуманные глупым человечеством одежды. Все же она оделась. Мы вскарабкались по круче на берег, к нашей лавочке. Из своей странной сумки она достала бутылку сухого испанского вина и складной штопор.
- Откройте, пожалуйста.
Я ничему не удивился и открыл. Мы по очереди пили вино из бутылки и молчали. Меня перестало знобить. Появилось приятное ощущение отсутствия кожи. Я бессмысленно смотрел на рябь, пробегающую по холодно-фиолетовой Вятке.
- Пора возвращаться, - сказала Скво.
- А как же "Вертикаль"?
- "Вертикаль" отменяется.
Мы возвращались молча. Я думал о том, что в молчащих женщинах что-то есть.
Когда мы подошли к аллее, которая вела прямо в дом отдыха, Скво неожиданно свернула. Я на мгновение задержался в какой-то растерянности. Хотел что-то сказать на прощание. Но, глядя в ее удаляющуюся спину, понял, что слова на прощание - такая же глупость для Скво, как и наши одежды. Потом, когда я уже один шел по аллее, в моей голове пронесся какой-то белоснежный парусник. Черт его знает, что за парусник. А когда пересек Поваленный Забор, голова вообще стала пустой. Как будто ничего и не было".
Станислав закурил сигарету и ушел в задумчивость. Я хмыкнул.
- Ты что, хочешь сказать, что она специально поджидала тебя там. И предусмотрительно заготовила и бутылочку сухого, и штопор?
- Да бог ее знает. Может, она там каждый день кого-нибудь поджидает. Охотница этакая. Хотя вряд ли.
- А, может, ее поразил белый узор твоих красных носков.
Станислав пожал плечами. Он не воспринял это как шутку.
И к чему он все это наплел? Если б все это приключилось на самом деле, он бы рассказывал не так. Он бы размахивал руками и привел бы тысячу мелких деталей. Скорей всего лежал он лежал в своей постели и представил себе, чтобы было, если б встал и пошел в "середину леса".

Завтра утром на велосипеде я отправлюсь на полулегендарную речку Вишкильку за ручейниками, на которых обязательно должна пойматься чехонь, и по дороге наткнусь на потемневшую лавочку. Невдалеке от нее обнаружу пустую бутылку из-под испанского blanco-table. Потом спущусь с обрыва на маленький пляжик и вроде бы разгляжу следы Скво и Станислава. Еще через два дня мы устроим прощальный пикник на том берегу Вятки и на следующий день с легким щемлением в груди помашем на прощание Вишкилю ручкой.
Но все это будет потом. А пока мы со Станиславом сидим на скамейке перед нашим корпусом. К нам подползла собака с параличом задних лап и ждет, когда мы ей бросим кусочек шницеля, припасенного с обеда. Солнце давно зашло, но верхушки корабельных сосен все еще серебрятся в его лучах. Эту фразу я читал в романах десятки раз.

Код для вставки анонса в Ваш блог

Точка Зрения - Lito.Ru
Валерий Тарасов
: Созерцатель. Сборник рассказов.

08.03.06

Fatal error: Uncaught Error: Call to undefined function ereg_replace() in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php:275 Stack trace: #0 /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/sbornik.php(200): Show_html('\r\n<table border...') #1 {main} thrown in /home/users/j/j712673/domains/lito1.ru/fucktions.php on line 275